Как-то пришла с молотилки мама, и я тут же полез в её широкий карман на фартуке. Она всегда мне что-нибудь приносила в нём: или огурец, или кусочек лепёшки, который оставляла для меня от обеда.
— Ничего я тебе не принесла нынче, Карабчик,— устало сказала мама.
— А это что?
В кармане я наскрёб щепотку пшеничных зёрен.
— Зёрнышки? Ну, играй, играй...
И я, устроившись за столом, стал играть в пшеничные зёрна. Они у меня превратились в людей. Были тут зёрна-женщины, спешившие на работу, зерно-бригадир, зёрна-школьники с зерном-учительницей посередине (она читала им книжку), зерно-дедушка, даже зерно-стекольщик, ходивший от избы к избе с протяжным криком, похожим на песню: «Стё-ёкла вставляю! Вё-ёдра паяю!» А рядом с ними я прикрепил к столешнице хлебным мякишем колосок — это был памятник на Красном холме. Получилась целая деревня, наша Ключёвка!
Осталось последнее, самое маленькое зёрнышко, и я ни как не мог придумать, кем его сделать. И тут вспомнил, что забыл про себя. Но уж больно неприглядное, щуплое зёрнышко осталось... Может, поменять его с кем-нибудь местами? Например, с учительницей. Подумал-подумал и не решился: разве будут ребята слушаться такого замухрышку? Тогда, может, со стекольщиком? Опять не годится: вон какой тяжёлый ящик у стекольщика, его не так-то про сто донести. С дедушкой Митричем тоже не удалось поменяться. Он хоть и мал ростом, и на деревянной ноге, а мастер на все руки: и табуретку сделает, и лошадь подкуёт.
Так и пришлось мне самому быть самым маленьким, щуплым зёрнышком. И до того мне стало обидно, что крупные взаправдашние слёзы так и закапали на стол, прямо на мою игрушечную деревню из пшеничных зёрен. Я уже позабыл, что сам выдумал эту игру, и плакал всерьёз, как над большим горем! Ведь каждый в Ключёвке умел делать что-то особенное, большое и нужное, один я ничего не умел.
На другой день я собрал все свои зёрнышки в кулак, пришёл на ток, где работала мама, и бросил их потихоньку в большой ворох пшеницы. И на душе стало отчего-то легко и радостно.
Хорошо на току. Шумно и весело и не бестолково работа идёт. Тарахтит колёсный трактор, в распахнутых воротах и с завыванием гудит барабан молотилки, от которого к трактору тянется широкий приводной ремень. Возле барабана распоряжается усач Пётр Матвеевич, он здесь самый главный. На нём длинный кожаный фартук, почти половину лица закрывают квадратные очки в резиновой оправе — от мякины и пыли.
— Не зевайте, девчата, пошевеливайтесь! — покрикивает он.
И девушки-подавальщицы, закутанные платками по самые глаза, кидают ему прямо в руки тяжёлые, уже развязанные снопы.
Мне очень хочется постоять у барабана, рядом с Петром Матвеевичем, но подойти просто так, без дела, я не решаюсь. На моё счастье, с одного из возов на краю тока свалился сноп, и я кинулся его поднимать. Сноп оказался тяжёлым, к тому же раза в полтора выше меня ростом, но я всё-таки поставил его стоймя и крепко обхватил обеими руками, словно собирался бороться. Приподняв, я нёс его к молотилке, а сноп раскачивался, норовя вырваться, засовывал длинные пальцы колосьев мне за шиворот и царапался. До барабана я его не донёс совсем немного: споткнулся и упал вместе со снопом прямо под ноги девушкам-подавальщицам.
— Ишь, помощничек выискался!
Они подняли меня, наградили шлепком, чтобы не мешался, и больше уже я к ним не подходил... Снова мне стало грустно, как вчера, когда я играл в зёрнышки: у всех своё дело, все работают, один я хожу как неприкаянный и вроде бы лишний среди людей.
— Карабчик, ты чего такой насупленный?
Я поднял голову и повеселел. Дедушка Митрич! Вот с кем можно поделиться и радостью и горем. С ним дружили все деревенские мальчишки. Он учил нас делать ветряные мельницы-трещотки и вырубать из старой косы лезвия для складных ножичков, что мы особенно ценили. А между делом всегда что-нибудь рассказывал.
— Поедем со мной на Красный холм за снопами! — позвал он.
Я прыгнул к нему на телегу, и лошадь затрусила по накатанной дороге в поле. Поудобнее устроив свою деревянную ногу, скрытую подвязанной штаниной (он был хром ещё с давней-давней войны), дедушка передал мне вожжи:
— На-ка, правь конём.
Ах, дедушка Митрич! Он всегда словно бы подслушает твои мысли и сделает то, что тебе больше всего хочется. Я с удовольствием держался за вожжи, время от времени встряхивал ими и, как заправский возчик, покрикивал:
— Шевелись, голубушка!
Лошадь дорогу знала сама, бежала всё той же неторопливой рысцой и на мои покрикивания не обращала внимания. Старая телега с четырьмя деревянными рогатульками по углам скрипела, дребезжала, и я боялся, как бы она не рассыпалась. А дедушка между тем неторопливо рассказывал:
— Воскресла тележка-то, можно сказать, из мёртвых. В лопухах за кузницей валялась. Ну, я её подремонтировал немножко, и вот — скрипит да катится.
И только тут я заметил, что колёса у телеги разные: два обыкновенных, деревянных, одно непомерно высокое, железное, скорее всего от конных граблей, а четвёртое вообще какое-то невиданное, с резиновым ободом.
— Ничего, еще послужит,— продолжал дедушка.— Небось, не думала, не гадала, что снова в поле придётся поехать.
И он ласково, как живую, погладил телегу по старым, почерневшим от времени доскам.
— Ну, дедушка,— удивился я,— ты, наверное, всё на свете умеешь делать!
— Так ведь я же старый солдат,— засмеялся он.— А солдат всё должен уметь делать, даже щи из топора сварить. И однажды сварил... Не веришь?
Я знал эту сказку, не раз слыхал её от сестры, но у де душки выходило так, будто это он сам варил щи из топора, и мне очень хотелось тоже стать бывалым солдатом, чтобы всё-всё на свете уметь делать.
Впереди показался Красный холм, над которым возвышался памятник — чугунный литой столб с золотой маковкой-шлемом. Дедушка долго смотрел на него из-под руки, затем спросил:
— А ты знаешь, откуда взялся этот Куликов столб с золотой маковкой?
— Наверное, люди поставили,— отвечал я.
— Правильно, люди. Но вот послушай, как это было. После Куликовской битвы ещё много иноземных захватчиков приходило на русскую землю. Не раз золотые хлебные поля превращались в чёрные поля сражений. И всегда на них оставались брошенные вражеские пушки.
Колёса от них мужики для телег приспосабливали. Чугунные ядра хозяйки клали на кадушки с квашеной капустой — вместо гнёта. А что делать с пушечными стволами? Некоторые пробовали ставить их вместо печных труб. Да вот беда: дым из этих труб вылетал с оглушительным треском! Все прохожие пугались...
И тогда мужики стали отправлять пушечные стволы в Петербург, на Литейный двор. Со всех концов везли!
И выросла из пушечных стволов целая гора. Её переплавили и отлили памятник всем защитникам русской земли. А поставили на месте самой большой битвы, на нашем Куликовом поле.
Я слушал дедушку, смотрел на сверкающий Куликов столб, на удивительно чистое, синее небо над ним и чувствовал, как в груди у меня воробышком трепыхается сердце. А дедушка поглядывал на меня и хитро посмеивался.
Миновав лощинку, мы въехали на Красный холм, на уже убранное поле. Там стояло несколько забытых копён, сложенных из пшеничных снопов. Они казались мне маленькими избушками. Дедушка стал складывать снопы на телегу, а мне велел водить под уздцы лошадь. После каждой копны на жниве оставались прядки пшеничных колосьев, и дедушка ворчал сам на себя:
— Как же я, старый дурень, грабли позабыл захватить? Негоже хлеб в поле оставлять, не для того его ростили... Карабчик, может, ты колоски соберёшь? А то мне с моей деревяшкой нагибаться несподручно.
— Соберу, дедушка,— отвечал я,— мне нагибаться сподручно, я хоть сто раз нагнусь!
Но собирать пшеничные прядки оказалось не таким уж приятным делом. Жнива колола руки, нахальные оводы, облепившие лошадь, норовили ужалить и меня, по спине поползли щекотные струйки пота. И не собирать я уже не мог — стыдно было перед дедушкой, ведь обещал ему, да ещё как хвастливо: «Хоть сто раз нагнусь!» А он меня всё похваливал:
— Вот молодец, да ты так целый сноп соберёшь!
Это меня подбадривало, и охапка пшеничных колосьев постепенно росла. «А что,— размышлял я,— вот соберу сейчас сноп — большой-пребольшой. В пять... нет, в десять раз больше обычного. Привезём его к риге, скинем с воза Петру Матвеевичу, а тот удивится: «Вот это снопище! Кто же его связал?» — «Карабчик связал»,— скажет дедушка Митрич.
— Ну, вот и всё, последнюю копёшку убрали,—прервал мои приятные мысли дедушка.— И ты, гляжу, управился?
— Управился...— выдохнул я, с удовольствием разгибая спину.
— Теперь надо свясло свивать,— озабоченно проговорил дедушка.— Без свясла снопа не свяжешь.
Дома я не раз видел, как легко и просто скручивала свясла мама — готовила их впрок, чтобы в поле всегда были под рукой. Для неё это было не работой, а отдыхом. А когда попробовал сделать сам, у меня ничего не вышло, и я растерянно посмотрел на дедушку Митрича.
— Не получается? Ну, давай вместе попытаемся.
Вдвоём мы свясло всё-таки свили и связали сноп. Снопишко получился кургузый, раза в два меньше обычного, но дедушка уважительно подцепил его на вилы, как настоящий, и положил на середину воза. Потом подсадил туда же и меня, а сам пошёл рядом с лошадью.
Разноколёсая телега наша, покачиваясь из стороны в сторону, выбралась, наконец, на дорогу и пошла ровнее. Я лежал на возу, обнимал, словно младшего братишку, свой сноп и смотрел вперёд. А когда оглянулся на Красный холм, и там увидел пшеничный сноп. Огромный, до самого неба! Это был памятник, чугунный Куликов столб. От его золотой маковки отражались солнечные лучи, похожие на длинные усы спелых колосьев.
— Ничего я тебе не принесла нынче, Карабчик,— устало сказала мама.
— А это что?
В кармане я наскрёб щепотку пшеничных зёрен.
— Зёрнышки? Ну, играй, играй...
И я, устроившись за столом, стал играть в пшеничные зёрна. Они у меня превратились в людей. Были тут зёрна-женщины, спешившие на работу, зерно-бригадир, зёрна-школьники с зерном-учительницей посередине (она читала им книжку), зерно-дедушка, даже зерно-стекольщик, ходивший от избы к избе с протяжным криком, похожим на песню: «Стё-ёкла вставляю! Вё-ёдра паяю!» А рядом с ними я прикрепил к столешнице хлебным мякишем колосок — это был памятник на Красном холме. Получилась целая деревня, наша Ключёвка!
Осталось последнее, самое маленькое зёрнышко, и я ни как не мог придумать, кем его сделать. И тут вспомнил, что забыл про себя. Но уж больно неприглядное, щуплое зёрнышко осталось... Может, поменять его с кем-нибудь местами? Например, с учительницей. Подумал-подумал и не решился: разве будут ребята слушаться такого замухрышку? Тогда, может, со стекольщиком? Опять не годится: вон какой тяжёлый ящик у стекольщика, его не так-то про сто донести. С дедушкой Митричем тоже не удалось поменяться. Он хоть и мал ростом, и на деревянной ноге, а мастер на все руки: и табуретку сделает, и лошадь подкуёт.
Так и пришлось мне самому быть самым маленьким, щуплым зёрнышком. И до того мне стало обидно, что крупные взаправдашние слёзы так и закапали на стол, прямо на мою игрушечную деревню из пшеничных зёрен. Я уже позабыл, что сам выдумал эту игру, и плакал всерьёз, как над большим горем! Ведь каждый в Ключёвке умел делать что-то особенное, большое и нужное, один я ничего не умел.
На другой день я собрал все свои зёрнышки в кулак, пришёл на ток, где работала мама, и бросил их потихоньку в большой ворох пшеницы. И на душе стало отчего-то легко и радостно.
Хорошо на току. Шумно и весело и не бестолково работа идёт. Тарахтит колёсный трактор, в распахнутых воротах и с завыванием гудит барабан молотилки, от которого к трактору тянется широкий приводной ремень. Возле барабана распоряжается усач Пётр Матвеевич, он здесь самый главный. На нём длинный кожаный фартук, почти половину лица закрывают квадратные очки в резиновой оправе — от мякины и пыли.
— Не зевайте, девчата, пошевеливайтесь! — покрикивает он.
И девушки-подавальщицы, закутанные платками по самые глаза, кидают ему прямо в руки тяжёлые, уже развязанные снопы.
Мне очень хочется постоять у барабана, рядом с Петром Матвеевичем, но подойти просто так, без дела, я не решаюсь. На моё счастье, с одного из возов на краю тока свалился сноп, и я кинулся его поднимать. Сноп оказался тяжёлым, к тому же раза в полтора выше меня ростом, но я всё-таки поставил его стоймя и крепко обхватил обеими руками, словно собирался бороться. Приподняв, я нёс его к молотилке, а сноп раскачивался, норовя вырваться, засовывал длинные пальцы колосьев мне за шиворот и царапался. До барабана я его не донёс совсем немного: споткнулся и упал вместе со снопом прямо под ноги девушкам-подавальщицам.
— Ишь, помощничек выискался!
Они подняли меня, наградили шлепком, чтобы не мешался, и больше уже я к ним не подходил... Снова мне стало грустно, как вчера, когда я играл в зёрнышки: у всех своё дело, все работают, один я хожу как неприкаянный и вроде бы лишний среди людей.
— Карабчик, ты чего такой насупленный?
Я поднял голову и повеселел. Дедушка Митрич! Вот с кем можно поделиться и радостью и горем. С ним дружили все деревенские мальчишки. Он учил нас делать ветряные мельницы-трещотки и вырубать из старой косы лезвия для складных ножичков, что мы особенно ценили. А между делом всегда что-нибудь рассказывал.
— Поедем со мной на Красный холм за снопами! — позвал он.
Я прыгнул к нему на телегу, и лошадь затрусила по накатанной дороге в поле. Поудобнее устроив свою деревянную ногу, скрытую подвязанной штаниной (он был хром ещё с давней-давней войны), дедушка передал мне вожжи:
— На-ка, правь конём.
Ах, дедушка Митрич! Он всегда словно бы подслушает твои мысли и сделает то, что тебе больше всего хочется. Я с удовольствием держался за вожжи, время от времени встряхивал ими и, как заправский возчик, покрикивал:
— Шевелись, голубушка!
Лошадь дорогу знала сама, бежала всё той же неторопливой рысцой и на мои покрикивания не обращала внимания. Старая телега с четырьмя деревянными рогатульками по углам скрипела, дребезжала, и я боялся, как бы она не рассыпалась. А дедушка между тем неторопливо рассказывал:
— Воскресла тележка-то, можно сказать, из мёртвых. В лопухах за кузницей валялась. Ну, я её подремонтировал немножко, и вот — скрипит да катится.
И только тут я заметил, что колёса у телеги разные: два обыкновенных, деревянных, одно непомерно высокое, железное, скорее всего от конных граблей, а четвёртое вообще какое-то невиданное, с резиновым ободом.
— Ничего, еще послужит,— продолжал дедушка.— Небось, не думала, не гадала, что снова в поле придётся поехать.
И он ласково, как живую, погладил телегу по старым, почерневшим от времени доскам.
— Ну, дедушка,— удивился я,— ты, наверное, всё на свете умеешь делать!
— Так ведь я же старый солдат,— засмеялся он.— А солдат всё должен уметь делать, даже щи из топора сварить. И однажды сварил... Не веришь?
Я знал эту сказку, не раз слыхал её от сестры, но у де душки выходило так, будто это он сам варил щи из топора, и мне очень хотелось тоже стать бывалым солдатом, чтобы всё-всё на свете уметь делать.
Впереди показался Красный холм, над которым возвышался памятник — чугунный литой столб с золотой маковкой-шлемом. Дедушка долго смотрел на него из-под руки, затем спросил:
— А ты знаешь, откуда взялся этот Куликов столб с золотой маковкой?
— Наверное, люди поставили,— отвечал я.
— Правильно, люди. Но вот послушай, как это было. После Куликовской битвы ещё много иноземных захватчиков приходило на русскую землю. Не раз золотые хлебные поля превращались в чёрные поля сражений. И всегда на них оставались брошенные вражеские пушки.
Колёса от них мужики для телег приспосабливали. Чугунные ядра хозяйки клали на кадушки с квашеной капустой — вместо гнёта. А что делать с пушечными стволами? Некоторые пробовали ставить их вместо печных труб. Да вот беда: дым из этих труб вылетал с оглушительным треском! Все прохожие пугались...
И тогда мужики стали отправлять пушечные стволы в Петербург, на Литейный двор. Со всех концов везли!
И выросла из пушечных стволов целая гора. Её переплавили и отлили памятник всем защитникам русской земли. А поставили на месте самой большой битвы, на нашем Куликовом поле.
Я слушал дедушку, смотрел на сверкающий Куликов столб, на удивительно чистое, синее небо над ним и чувствовал, как в груди у меня воробышком трепыхается сердце. А дедушка поглядывал на меня и хитро посмеивался.
Миновав лощинку, мы въехали на Красный холм, на уже убранное поле. Там стояло несколько забытых копён, сложенных из пшеничных снопов. Они казались мне маленькими избушками. Дедушка стал складывать снопы на телегу, а мне велел водить под уздцы лошадь. После каждой копны на жниве оставались прядки пшеничных колосьев, и дедушка ворчал сам на себя:
— Как же я, старый дурень, грабли позабыл захватить? Негоже хлеб в поле оставлять, не для того его ростили... Карабчик, может, ты колоски соберёшь? А то мне с моей деревяшкой нагибаться несподручно.
— Соберу, дедушка,— отвечал я,— мне нагибаться сподручно, я хоть сто раз нагнусь!
Но собирать пшеничные прядки оказалось не таким уж приятным делом. Жнива колола руки, нахальные оводы, облепившие лошадь, норовили ужалить и меня, по спине поползли щекотные струйки пота. И не собирать я уже не мог — стыдно было перед дедушкой, ведь обещал ему, да ещё как хвастливо: «Хоть сто раз нагнусь!» А он меня всё похваливал:
— Вот молодец, да ты так целый сноп соберёшь!
Это меня подбадривало, и охапка пшеничных колосьев постепенно росла. «А что,— размышлял я,— вот соберу сейчас сноп — большой-пребольшой. В пять... нет, в десять раз больше обычного. Привезём его к риге, скинем с воза Петру Матвеевичу, а тот удивится: «Вот это снопище! Кто же его связал?» — «Карабчик связал»,— скажет дедушка Митрич.
— Ну, вот и всё, последнюю копёшку убрали,—прервал мои приятные мысли дедушка.— И ты, гляжу, управился?
— Управился...— выдохнул я, с удовольствием разгибая спину.
— Теперь надо свясло свивать,— озабоченно проговорил дедушка.— Без свясла снопа не свяжешь.
Дома я не раз видел, как легко и просто скручивала свясла мама — готовила их впрок, чтобы в поле всегда были под рукой. Для неё это было не работой, а отдыхом. А когда попробовал сделать сам, у меня ничего не вышло, и я растерянно посмотрел на дедушку Митрича.
— Не получается? Ну, давай вместе попытаемся.
Вдвоём мы свясло всё-таки свили и связали сноп. Снопишко получился кургузый, раза в два меньше обычного, но дедушка уважительно подцепил его на вилы, как настоящий, и положил на середину воза. Потом подсадил туда же и меня, а сам пошёл рядом с лошадью.
Разноколёсая телега наша, покачиваясь из стороны в сторону, выбралась, наконец, на дорогу и пошла ровнее. Я лежал на возу, обнимал, словно младшего братишку, свой сноп и смотрел вперёд. А когда оглянулся на Красный холм, и там увидел пшеничный сноп. Огромный, до самого неба! Это был памятник, чугунный Куликов столб. От его золотой маковки отражались солнечные лучи, похожие на длинные усы спелых колосьев.